5
(1)

Завязка повести «Последний срок» незамысловата: Михаил, сын старухи Анны, давно не встающей, высохшей, только дыханием своим напоминающей, что ещё жива, телеграммой созывает родню. Собирается большая семья: сыновья, дочери, сами уже немолодые, ставшие родителями. Ждут задержавшуюся сестру Татьяну и, сами себе боясь признаться, ждут смерти матери. И это тягостное ожидание раскрывает каждого. Дети старухи Анны — Илья, Люся, Варвара, — приехавшие кто на попутке из соседнего села, а кто и на пароходе и самолёте за сотни километров, невольно хотят, чтобы всё скорее совершилось. Они сами, себя стесняясь и своего ожидания, объясняют, что оторвались от своих дел и от работы, ведь приехали  «в не ближний свет»), выполнили свои обязанности. Смерть матери как трагедия воспринимается только автором, герои этого лишены. Вот старшая, Варвара «открыла ворота, никого не увидела во дворе и сразу, как  включила себя, заголосила:

« Матушка ты моя-а-а-!»

А дальше Распутин добавит: «Варвара поднялась и отошла плакать к столу — где удобнее». Нет, она не бездушная, не чёрствая, она «рыдала долго, пристукивая головой о стол, зашлась слезами и уже никак не могла остановиться». Но автор параллельно этой картине плача (скорее уже ритуального, обрядового) даёт его восприятие глазами ребёнка. Пятилетняя Нинка, дочь Михаила, всё никак не поймёт, что происходит, она «пригибалась, чтобы заглянуть, почему Варварины слёзы не бегут на пол». Ребёнок в русской литературе — образ особый, знаковый. Это та чистая, ангельская душа, которой дано видеть или чувствовать истину или нести её другим героям. Появляется чувство, что эта пятилетняя Нинка увидела (и мы с её помощью это почувствовали) что-то нестрашное, неестественное в причитаниях Варвары.

Сама Анна смерти не боится, она даже сердится, когда её в очередной раз «уколы фельдшерицы, за которой бегала Нинка, доставали с того света». Она причитала, упрашивала внучку:

— Сколько раз я вам говорила: не трогайте меня, дайте мне самой на спокой уйти … Ты не бегай боле за ней, не бегай … спрячься за баню, подожди, потом скажи: нету её дома.

И бабка бесхитростно заканчивала наставления внучке:

— Я тебе за это конфету дам — сладкую такую.

Передавая неспешные, тягучие мысли Анны, её воспоминания, Распутин выстраивает нехитрую историю её жизни. А жила она просто, как речка бежит: работала, детей растила, годы друг за дружкой летели … и так же было с её матерью, и с матерью матери … Что это, растительная, разумом не одухотворённая жизнь, без единой мысли, жизнь-привычка? Или то самое естественное, гармоничное соединение жизни с вечным движением природы, слияние с миром, когда твоё место в этом вечном круговороте не требует осознания? Потому что оно именно твоё?! Сама Анна, размышляя, считает, что хорошую жизнь прожила, и мы понимаем, откуда у неё это чувство: у неё есть куда уйти и есть от кого уйти. Её жизнь видится звеном в бесконечной цепочке бытия, и потому она, выполнив предназначенное (была работницей, женой и матерью) ей природой и самим мирозданием, сольётся с этим вечным порядком и покоем. Не страшно!

А вот дети не знают, что делать, и растерянность эта, утверждает автор, не от страха потерять мать, а оттого, что они из вечного круга привычных забот и хлопот вырваны, а что делать перед ликом такого вот явления мира и не знают. И если мы чувствуем, что автор с несомненным уважением рисует последние дни старухи Анны и её мысли, то поведение детей воспринимается как ложное (просится слово «суетное»). Причём мы всё острее чувствуем, что эта суетность выделяется в тех героях, кто порвал с деревней (и с матерью тоже). Так возникает в повести тема матери и матери-природы, разрыв с которыми трагичен для человека. Острее всего мы видим это в образе Люси (а я ещё раз напомню, что для русской литературы именно героини-женщины были носителями особых, очень важных черт, передающих душевный склад, высшие ценности национального характера, и Распутин эту традицию подхватывает). Город наложил печать на Люсю вовсём: в характере, в поведении, в образе мышления, привычках. Всё ненатурально в ней, неестественно. Вот мать попросила поесть, в первый раз за несколько дней глотает жиденькую кашу, и дочь не находит иных слов, кроме уныло-казённых:

— Сейчас желудок перегружать нельзя.

Пусть он сначала это переварит …

А её письма из города?! «Скажите маме, что лекарства помогают при любой болезни в любом возрасте … Следите, чтобы мама зимой одевалась лучше … » Вроде бы и забота, внимание, но какой казённостью веет от этих прописных истин! Кто же не знает, что лекарства лечат, а зимой холодно? И с сестрой Люся говорит так же казённо: «С тобой, Варвара, совершенно невозможно стало разговаривать. Не забывай, пожалуйста, мы тоже достаточно взрослые и, наверно, пони маем, что делаем». Варвара обижается — городская сестра загордилась, но Распутин убеждён, что дело совсем в другом. Люся уже иная, чужая этому миру, где всё просто и мудро, а она живет теперь не душой, а какими-то иными правилами. Распутин даёт Люсе  шанс вернуться в мир естественных чувств и естественных слов, когда она вспоминает детство, ягодные места, остров Лиственичник, грибы … «А помните, как мама всех нас отправляла рвать дикий лук за Верхнюю речку? Все вымокнем, вымажемся, пока нарвём        И ещё соревновались, кто больше нарвёт. «Оставшись в лесу, наедине с собой, со своей памятью, Люся вдруг остановится, словно пытаясь вернуть что-то очень важное, покажется, что ещё немного, и она откроет душу тому естественному, что вот-вот охватит её, поймёт она что-то в нахлынувших чувствах, разберётся в воспоминаниях… Но жизнь Люси лишена смысла.

Автор готовит неожиданный поворот сюжета. Дети ожидают горя, прислушиваются к дыханию матери, Варвара плачет и плачет, Люся подносит к губам умирающей зеркальце — есть ли дыхание … А мать открывает глаза, просит кашки, той, «которую маленькой Нинке варила», а потом встанет, выйдет из избы, а Люся платье чёрное, траурное по ночам дошивает, а братья уже ящик водки на поминки купили, и писатель показывает, как эта водка помогает найти выход из неловкой ситуации: готовились пить за упокой, теперь решили во здравие! Сначала мужики в баньке прятались, а потом и во двор, осмелев, выйдут, ведь радость! И эти сцены, откровенно комичные, особенно неподдельный ужас Михаила, узнавшего, что дочь-глупышка едва не снесла в магазин бутылки, чтобы сдать и на вырученные деньги конфеток купить, эти забавные события накапливаются незаметно, словно собирается что-то неприятное, увеличивается, нагнетается тревога, стыдное, недостойное человека — и такое обыденное.  Это суета, та мелочная суета жизни, которая явно несёт опенок пошлости, какой-то нравственной глухоты. И дело даже не в пьянке сыновей, не в скандале, который разгорится у постели матери, не в бессмысленных, пустых препирательствах братьев и сестёр … Зазвучат наигранно бодрые и такие фальшивые слова детей, которым нужно уезжать, как мать ни упрашивает. Почему-то страшными покажутся слова, которые скажут на пороге родного дома дети своей матери:

— И не обижайся на нас. Так надо.

Да, надо, только не по человеческим правилам, а по тому же закону суеты, который изломал, под себя перестроил души детей. Мать живёт по-другому. До сих пор она казнит себя за то, что виновата перед детьми. В голод, когда умирала маленькая Варвара, мать тайком доила Зорьку, бывшую свою, а теперь колхозную корову. Этим-то молоком дочку выходила, а себе грех этот (чужое взяла!) до сих пор простить не может, даже считает искренне, что неудавшаяся жизнь Варвары — с мужем нелады, дочка непутёвая — это следы того греха давнего, и себя казнит. Дети другие: они твёрдо знают, что живут правильно. И лишь один человек в доме, младший сын Михаил, пьющий, непутёвый, вдруг почувствует что-то очень важное и произнесёт, оставшись наедине с матерью:

— Ты не сердись на меня. Я, конечно, дурак … Не сердись на меня сильно. Дурак я.

И подберётся к бабушке после отъезда городских гостей внучка, пятилетняя Нинка, и, словно поняв что-то, почувствовав, сунет ей в руку свою самую большую ценность — конфету, и губы у старухи шевельнутся в улыбке. Старый, малый и дурак остались вместе, а умные, образованные, культурные уехали, так ничего и не поняв. Но мы-то понимаем, как важно Распутину показать, что всё то, что делает человека действительно человеком, всё ещё живо, живо в сердце, но только в том, которое умеет сопереживать, сострадать, чужую беду воспринимать так же остро, как свою. Вот только способность эта, по мнению Распутина, утрачиваются теми, кто разрывает духовную связь с землёй, с природой, с естественной жизнью. Вот как заканчивается «Последний срок»: «Старуха слушала не отвечая и уже не знала, могла она ответить или нет. Ей хотелось спать. Глаза у неё смыкались. До вечера, до темноты, она их ещё несколько раз открывала, но ненадолго, только чтобы вспомнить, где она была». Ни эпитетов, ни диалектизмов, просторечий, воспроизводящих говор Анны, ни сложного синтаксиса, ни разветвлённых конструкций. Самые простые языковые средства использует Распутин, чтобы сказать о смерти старухи Анны, понимая, что любое усложнение фразы, украшательство в такой ситуации стало бы отступлением от художественного вкуса, от правды, даже каким-то кощунством. Последнее предложение повести будет предельно простым: «Ночью старуха умерла». Так же просто, как жила, в той великой естественности) которая одна сохраняет человека и которая оказалась недоступна её детям, оторвавшимся от земли, от почвы) которой питается всё живое. Оторвались от матери, но вместе с тем и от матери-земли, от материнских корней.

5 / 5. 1

.