0
(0)

Влияние творчества Гоголя на развитие руской литературы.

Николай Васильевич Гоголь — самая таинственная звезда на небосклоне русской литературы XIX и XX веков — доныне изумляет читателя и зрителя и магической силой изобразительности, и необычнейшим своеобразием своего пути к Родине, к разгадке и даже … созданию будущего для неё. Уклон в Грядущее … Гоголь — вспомним ещё раз и пушкинскую мечту «Слух обо мне пройдёт по всей Руси великой», и прозвучавшую через сто лет стыдливую надежду Маяковского «Я хочу быть понят родной страной» — довершил идею движения в Будущее, в тревожное и, как верили многие, в «прекрасное Дапёко», которое не будет же только жестоко к человеку. И в этом плане он наиболее близок многому в русском фольклоре, в народной песне

«Невозможно забыть ничего из сказанного Гоголем, даже мелочей, даже не нужного», — отмечал Ф.М.ДостоевскиЙ.  «У Гоголя был резец Фидия»  — писал философ и критик хх века В.В.Розанов. — Сколько слов посвящено Петрушке, лакею Чичикова? А помнится не меньше, чем Николай Ростов. А Осип?» В самом деле … Меланхоличный Осип, слуга Хлестакова в «Ревизоре», всего-то и говорит, предостерегая своего барина, вдохновенного сочинителя поэмы о собственной значительности: «Уезжайте отсюда. Ей-богу, уже пора», — да принимает дары от купцов, включая … памятную верёвочку («давай и верёвочку, — и верёвочка в доро- ге пригоцится»). Но эту «веревочку про запас» запомнили многие поколения русских зрителей.

И с какой же сверхьестественной полнотой совместились именно в Гоголе два прекраснейших качества, живущих во многих, за исключением Пушкина, раздельно: исключительная жизненная наблюдательность и столь же редкая сила воображения. Если художественный образ как главный выразитель духовной жизни России, сосредоточение её духовной жизни был до Гоголя как бы отдалён от фактов, от фактичности, то в творчестве Гоголя — задолго до М. Г орького! — факт как бы продвинулся в глубь образа, заострил образ, утяжелил его.

Из гоголевской действительности вечно будут возникать в памяти и невероятно широкие шаровары, роковая трубка, «люлька» Тараса Бульбы, рассохшиеся «поющие двери» в идиллическом доме «старосветских помещиков». И поразившая даже А.Блока загадочная мелодия «струны, звенящей в тумане», из петербургских фантастических грёз Поприщина («Записки сумасшедшвго»).

Доныне трудно решить — в подробностях ли «помним» мы даже саму магическую птицу-тройку, этот «нехитрый, кажись, дорожный снаряд»? Или всякий раз вместе с Гоголем «сочиняем» эту крылатую тройку на свой лад, «дополняем», расшифровываем запредельную загадку неукротимого, ужас наводящего движения? Необьятную тайну «дымом дымящейся дороги», секрет неведомых свету коней с невероятными, но как бы и видимыми «вихрями В гривах»? Вероятно, был прав современник Гоголя И.КиреевскиЙ, говоривший, что после про- чтения «Мёртвых душ» у нас появляется «надежда И мысль О великом назначении нашего отечества».

А ведь доныне загадочен безответный вопрос — эпиграф ко всей послегоголевской литературе — «Русь, куда ж несёшься ты? дай ответ. Не даёт ответа»! И какой же может быть ответ, если Русь-тройка мчится «сквозь Коробочек и Собакевичей» (П.в.палиевский)? Если два известнейших писателя начала хх века, создавая свой близкий символизму образ Гоголя, составляли эту Русь-тройку «из безумного Поприщина, остроумного Хлестакова и благоразумного Чичикова» (Д.С.МережковскиЙ) или?. «Гоголь богатый: не одна, а две тройки — Ноздрёв — Чичиков — Манилов и Коробочка — Плюшкин — Собакевич … Ноздрёв — Чичиков — Манилов сквозь леса и горы жизнь под облака парят — воздушная тройка. Строят жизнь не , а хозяева — другая тройка: Коробочка- Плюшкин — Собакевич».

Чему Гоголь научил всю последующую русскую литературу?

Обычный ответ, что он вывел Смех как стихию жизни на первый план, что никогда так не смеялись в России зрители и читатели — после «Недоросля» Д.Фонвизина с его Простаковыми, Скотиниными и Митрофанушкой, после «Горя от ума» А.Грибоедова, — как они засмеялись вместе с Гоголем, едва ли во всём точен. Смех Гоголя в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» (1832) ещё светел, лёгок, порой забавен, хотя часто явления всякого рода колдунов, чародеев, похитителей луны чередуются с пугающими своим автоматизмом непрерывными танцами, с «гопаком», как бы оберегающим этот оптимизм. Безудержный прилив какого-то отчаянного озорства скрепляет идеальный и идиллический мир.

А каков смех в «петербургских повестях», во всей гоголевской демонологии Петербурга, этого самого рокового, умышленного города в России? Гоголь убирает в этих повестях забавные или страшные фигуры носителей зла всю наглядную озорную фантастику и чертовщину, удаляет куда-то Басаврюка, панночку-ведьму, русалок, колдунов, — но какое-то безликое, безграничное зло воцаряется в его Петербурге. Впервые в русской прозе рождается та «дьяволиада», то мировое зло, которое потом будут «расколдовывать» и Бул гаков в «Мастере и Маргари те» со своим сатаной Воландом, и Платонов  во множестве пьес, и конечно, А.Белый  в «Патербурге» , Ф.К.Сологуб в  «Мелком бесе» и даже Шукшин в своих фантасмагориях «До третьих петухов» и «Поутру они проснулись… ». Не из одной «Шинели» вышел даже Достоевский,  и Сухово-Кобылин со своей драматической трилогией «Свадьба кречинского», «Дело», «Смерть Тарепкина», а также из гоголевского «Носа» с его обманчивой фигуративностью, ложной конкретностью, страшной призрачностью, страхе пространства, стремлением заслониться о набегающей пустоты … Площади гипертрофированных размеров в Петербурге … отражают неполную обжитость, малую переработанность пространства в раннем Петербурге (не случайно Башмачки на грабят на широкой площади, тогда как в Mоскве ве это делалось в узких переулках). Петербургский страх, само зло в гоголевских «петербургских повестях» — это уж не скверный сосед-черт, колдун, не Басаврюк. Писатель не видит носителей живого зла, носителей колдовства. Весь Невский проспект — длящаяся фантасмагория, обман: — Всё обман, всё мечта, всё не то, что кажется!» Этим заклинанием завершает Гоголь «Невский проспект», тревожную повесть о трагической гибели идеалиста-художника Пискарёва и счастливом «просветпении», избавлении от жажды мести выпоротого немцами-ремесленниками пошлого поручика Пирогова. Из этого Петербурга вместе с Хлестаковым именно страх, спутник и тень Петербурга, придёт в сборный провинциальный город в «Ревизоре».

Гоголь так своеобразно «воспел» (не отпел ли?) Петербург, что многие историки позднее несправедливо винили, укоряли его: с него, Гоголя, начинается известное «потускнение», омрачение образа Петербурга, замутнение его царственной красоты, затяжная эра трагических сумерек Петрополя.

Именно после Гоголя возникает и трагический Петербург Достоевского, и весь тревожный силуэт города-призрака в романе «Петербург»  А.Белого, и тот город А.Блока, где «Над бездонным провалом в вечность, / Задыхаясь, летит рысак … ». Гоголевский Петербург стал в ХХ  веке прообразом, основой той грандиозной сценической площадки для многоактного действа революций, стал городом, «знакомым до слёз» (О. Мандельштам), для А.Блока в поэме «Двенадцать»  и многие другие.

Размах и глубина противоречий в художнике — нередко свидетельства величия его исканий, запредельность надежд и печалей. Понимал ли Гоголь, создавший комедию «Ревизор» (1836), вместе с будущим Хлестаковым (он назывался Скакуновым в первой редакции) это новое, миражное пространство, полное отголосков грядущего, понимал ли он весь смысл «Ревизора», своего гениального творения?

Смешные герои «Ревизора» — предельно отчётливые, словно изваянные фигуры чиновников, обитателей сборного города — будто втянуты в поле действия отчуждённых, даже от автора, сил, в поле абсурда, заблуждения. Они заверчены какой-то внеличной каруселью. Даже на сцену они врываются, буквально выдавив, обрывая дверь, как Бобчинский ввалился в номер Хлестакова, обрушив на пол дверь, из коридора. Гоголь и сам как будто отчуждён от комедии, где царствует стихия смеха, стихия действия и выразительного языка. Только в конце комедии он как бы «опоминается», пробует отнести и к зрителям, и к самому себе очень назидательное и горестное сомнение: «Чему смеётесь? Над собой смеётесь!» Между прочим, в тексте 1836 года этой многозначительной реплики, сигнала к остановке «карусели», ко всеобщему окаменению, превращению грешников в своеобразные «соляные столпы», не было. Да так ли они, смешные герои «Ревизора», злодейственны? Таких правдивых, откровенных, доверчивых «злодеев», словно умоляющих смягчить кару, мечущихся со своими пороками, как на исповеди выкладывающих всё о себе, до Гоголя вообще не было. Они ведут себя как под Богом ходящие, убеждённые, что Хлестаков (посланец страшной, петербургской высшей силы) и мысли их и дела знает наперёд …

«Мёртвые души» (1842) — это одинокая, еще более трудная попытка Гоголя, прямого предшественника пророческого реализма Достоевского, выразить предельно концептуально «русскую точку зрения» на судьбу человека в мире, на все его иррациональные связи, выразить через анализ чувства совести и голос пороков. Бессмертная поэма  — синтез всего художественного духовного опыта писателя и одновременно — резкое преодоление границ литературы, предвещающее даже будущее отречение Толстого от художественного слова. Лев Толстой, кстати говоря, почти по-гоголевски скажет о духовном изнеможении, сверхнапряжении познающей мысли русского писателя, о его страдающей совести и муках слова: для него в поздние годы, на пороге хх века всё творчество — это познание Родины «на пределе мысли и в начале молитвы».

Гоголь — основоположник великой серии грандиозных этических попыток спасти Россию, обратив её ко Христу: она была продолжена и в проповедях Л.Толстого, и в горестных часто попытках С.Есенина осознать рок, вихрь событий, деяния тех, что в России 1917 года только «Напылили кругом, накопытили / И пропали под дьявольский свист». И даже в какой-то жертвенности В.Маяковского: «за всех расплачусь, за всех расплачусь» … Смерть А.Блока в 1921 году в момент, когда исчезла музыка в эпохе, — это тоже далёкий вариант «самосожжения Гоголя». Гоголь «гоголизировап» многие решения и помыслы писателей. Он словно пытался сдвинуть самое неподвижное, окаменевшее, всех позвать за собой по пути Руси-тройки. И загадка «Мертвых душ», то есть первого тома, с наездами Чичикова к шести помещикам (каждый из них то «мертвее», то живее предыдущего), с обломками тома второго, чаще всего разгадывается с помощью акцентирования внимания на образе дороги, на мотивах движения. Как и в «Ревизоре», мысль Гоголя в «Мертвых душах» словно рвётся сквозь Русь грешную, мимо кучи старья в доме Плюшкина к Руси святой, идеальной. Идея богооставленности Руси опровергается множеством проницательных скорбных взглядов в биографиях героев, включая Чичикова. Часто писатель и слышит и видит то, что идёт на помощь его отчаянию, его тоске: «Ещё доселе загадка — этот необъяснимый разгул, который слышится в наших песнях, несётся куда-то мимо жизни и самой песни, как бы сгораемой желанием лучшей отчизны». Его Чичиков, смеявшийся над «комментариями» Собакевича к списку мёртвых душ, вдруг сам создаёт целые поэмы о плотнике Степане Пробке, о бурлаке Абакуме Фырове, ушедшем на Волгу, где царит «разгул широкой жизни» и песня, «бесконечная как Русь».

0 / 5. 0

.